Краснов
Владимир КРАСНОВ родился в 1950 году в деревне Пирос Новгородской области. 
Окончил Новгородский пединститут и факультет журналистики МГУ. Журналист. 
Очерки и рассказы его печатались в новгородских и столичных газетах, в журнале 
"Север". Живет в Малой Вишере.

Рассказы

Владимир Краснов Падал снег Лошадь, прикрытая старой попоной, стояла на дворе и аппетитно хрумкала сеном. Была она тощей усталой клячонкой, давно утратившей молодое любопытство, ей дела не было до пацана-маломерка, который смотрел, как она, встряхивая тяжелой умной мордой, сосредоточенно жевала сено. От нее солоновато пахло конским потом; на дровнях, свернувшись черным клубком, дремала собака. На попону, на черную собачью шерсть, а заодно и на шапку и плечи мальчугана падал снег. Он был самым пассивным участником той давней истории, и у него не было другого дела, кроме как падать с низкого дымно-серого неба. Позвякивала уздечка, шуршали и хрустели на крупных лошадиных зубах остатки сена, а собака спала так крепко, что казалась неживой. Мальчик подошел поближе и хотел рукой без варежки смахнуть с нее снег, как она вдруг вскинулась и заворчала. Он не испугался, но на всякий случай отступил в сторону. Снег повалил сильнее, крупными мохнатыми хлопьями, они таяли, едва коснувшись маленькой грязной ладошки, оставляя после себя маленькую капельку, которую очень хотелось слизнуть. Так он и делал, благо никто его тут не видел. Отец и этот маленький смешной старик, имени которого он так и не запомнил, сидят сейчас за кухонным столом, курят после обеда, разговаривают, а потом поедут в Ефремово на собрание и, может быть (очень хотелось в это верить), возьмут с собой и его. Поэтому он и ждал здесь, нарочно не уходил, чтобы его не забыли. Впрочем, он и так никуда бы не ушел. Здесь, возле лошади, было интересно и так удивительно пахло конюшней, дорогой - совсем другой, незнакомой жизнью, которая вызывала у мальчика смутную зависть. И так славно шел легкий как пух снег, до неузнаваемости изменивший знакомый двор с воротами и дровяным сараем. Он вздохнул и, осмелев, притронулся к теплой лошадиной шее. Она не обратила на это никакого внимания, жевала свое сено, которого оставалось совсем немного, жалкие клочки. Он присел, собрал их в пучок и протянул лошади. Она благодарно звякнула уздечкой, дунула ему на руку и большой мягкой губой подобрала все без остатка. Рисунок Хлопнула дверь. На улицу вышел старик в распахнутом желтом тулупе. "Справилась. Готово дело, - укоризненно сказал он. - Чего головой-то мотаешь? Сена на тебя не напараться! И куды столько лезет?" Он, кряхтя, принялся подтягивать упряжь. "Вот такие, брат ты мой, дела, - бормотал старик, встряхивая заснеженную попону. - Поедем сейчас с батьком твоим на собранье. И тебя прокатим. Как не прокатить? Прокатим, обязательно прокатим..." Он топтался вокруг дровней, что-то там увязывая и перекладывая. Собака с появлением хозяина оправилась от сна, бойко выскочила из саней и умильно завиляла хвостом. Еще раз хлопнула дверь, и на крыльце появился отец. Высокий и ладный, он упруго захрустел по снегу подшитыми валенками. "Ну что? Поедешь с нами? - подмигнул он озябшему сыну. - Только до сенопункта, брат. Мы в Ефремово с ночлегом. Елку тебе оттуда привезем. Согласен? Тогда беги, скажи бабушке, да побыстрей..." Сани дернулись, визгнули полозьями и мягко покатились по снегу. Черная собака бежала следом, дружелюбно скаля на бегу желтые зубы. А он полулежал на обмятом, засыревшем сене, с удовольствием вдыхая запах накатанной дороги, и было ему весело и легко, и не хотелось думать, что все это скоро кончится, придется вылезать из саней, где он чувствовал себя таким взрослым и значительным, и возвращаться домой пешком. Чтобы не портить впечатления от езды, он стал смотреть по сторонам. Забавно было наблюдать, как удаляются дома, как мельтешат заборы и как чуть набок бежит и бежит собака - и незаметно, чтобы она устала или выбилась из сил. Жаль только, что никто не видел, как он едет на лошади, улицы в этот час были на удивление безлюдны. Только вдалеке прошла тетенька с ведрами на коромысле, глянула им вслед и пошла своей дорогой. Сельповская кобыла заметно поубавила прыти, сани поползли медленно, толчками, и уже не занимало дух, когда на ухабах и выбоинах они кренились набок и черпали краем придорожный снег, присыпанный сенной трухой. Наконец, они совсем остановились, и отец сказал: "Приехали. Ну, сынок, беги домой." И похлопал его по плечу. Мальчик еще долго стоял на дороге и смотрел, как удаляются сани с отцом, который теперь расположился на его месте и махал ему рукой. Старик в тулупе так и сидел, чуть сгорбясь, впереди, собака черным мохнатым клубком, точно привязанная, бежала сзади. Опять пошел переставший было снег, и в этом белом живом тумане, как по волшебству, исчезла лошадь с седоками, пропала дорога, и если бы не свежий санный след под ногами, можно было бы подумать, что все это мальчику только что приснилось. Он повернулся и пошел прочь, засунув руки в карманы и не глядя на заснеженные скирды и стога. О чем он думал, возвращаясь домой, сказать теперь трудно - так давно это было, в совсем другой жизни. Маленькие следы тут же засыпал снег. Может быть, он думал о елке, которую привезет из Ефремова отец, может, мечтал о гостинцах от Деда Мороза, но было ему не по-детски грустно. Он еще не знал, что так бывает даже в ожидании самых светлых и радостных праздников. Баня давно не топилась Баня давно не топилась. Из щелей в полу тянулись бледные неживые травинки, а из подгнившего нижнего венца, изогнувшись, лез хлипконогий гриб. Остывшая каменка, рассохшаяся шайка, закопченный котел, в котором успел свить паутину домовитый паук, - все это было на своих местах, но не было уже во всем этом того неукоснительного порядка, который сам собой говорит, что нынче же, в субботу, затрещит в печке сосновая лучина, огонь нехотя лизнет горкой сложенные дрова, поползет по мореным бревнам белый дым, отыскивая под потолком тесное оконце душника и вываливаясь наружу сизым пахучим облаком... Хватаясь за грудь и кашляя, выскочит из бани стриженый подросток, плюхнется на скамейку у колодца, оботрет кепкой вспотевший лоб и, отдышавшись, вновь ринется в дым поглядеть, не потухли ль сырые дрова. Баня топилась плохо. Всякий раз она долго исходила дымом, пока огонь, наконец, не набирал силу и не принимался утробно и напористо гудеть. Дым понемногу рассеивался, и теперь можно было носить воду в большую пузатую кадку. Раз за разом бежать к колодцу и, перебирая руками тяжелый, в заусеницах, крюк, тащить из сумрачной пустоты точно свинцом налитое ведро, слыша, как срываются и звонко плещутся где-то внизу живые тяжелые капли и ходуном ходит взбаламученная вода... Пока бочка наполнялась, прогорали дрова, надо было рубить на еловом чурбаке сваленный в кучу древесный хлам и снова подбрасывать в ненастную утробу жарко мерцавшей печи. В бане становилось тепло и сухо, и только слегка ело и пощипывало глаза. Под дощатой крышкой котла шумело. Мальчик подтаскивал к стене большой молочный бидон и широкий алюминиевый бак, располагая их поудобней, шуровал кочергой в топке и выметал голичком остатки мусора. Щеки его раскраснелись, в глазах плясали огоньки: то ли отсветы углей, то ли искры азарта - поди разберись, да и некогда разбираться, когда вот-вот сливать первый котел и опять носиться от колодца к бане, от бани к колодцу... Работа, за которую он с такой неохотой взялся, захватила его, было весело от сознания взрослой силы и сноровки, с которой, как казалось ему, он колол дрова, носил воду и следил за огнем. Все тут было в его власти, и он, уже без суеты, невольно подражая отцу, присел на корточки у печки, наблюдая, как волнами пробегает по углям синеватый жар. Ему даже захотелось покурить, хотя еще маленьким он до зеленой рвоты накурился махорки, которую стащил из дома беспечный Христофор, неизвестно за что получивший свою странную кличку и охотно на нее откликавшийся. В тот раз, воображая себя почему-то индейцами, они долго, одну за одной, смолили неумело и наспех скрученные самокрутки, пока обоих не скорчил выворачивающий внутренности кашель. С тех пор он не притрагивался к табаку, хотя многие пацаны из его класса уже вовсю дымили в туалете, и от них по-взрослому независимо пахло куревом. А однажды все с тем же выдумщиком Христофором сели после уроков в автобус, собираясь выйти у кладбища и берегом реки вернуться назад, но полупустой дребезжащий автобус, урча и подвывая, проскочил мимо, и они, неожиданно для себя, очутились в большом соседнем селе, за семь верст от дома. Сперва это их смешило, и они без умолку хохотали, дурачились, кидали в воду камни и щепки, слушая, как с гулким жалким чмоканьем пропадают они в желтой пене грозно ревущих порогов, спорили, кто дальше кинет, даже пытались столкнуть с обрывистого берега огромный, нависший козырьком валун, но чуть сами не свалились в воду, и бросили это занятие, вдруг обнаружив, что день, так беззаботно прожитый, сменился вечером, и вязкие, гнилые сумерки уже клубятся в чахлом прибрежном лесу, делая его чужим и недобрым. Недоброе что-то чудилось и в сухом шорохе листьев, и в ровном несмолкаемом шуме реки, и в шелесте ветра, ставшего вдруг сырым и холодным... Не сговариваясь, они побежали по засыпанной листьями тропке и уже не глазели по сторонам и не рассуждали о том, как было бы интересно залезть в пещеру на той стороне, откуда бежала, разбиваясь о камни, подземная речка. Сама мысль о пещере казалась неприятной, пробирала по спине ознобом, и они бежали и бежали, пока не закололо в боку. Христофор скрючился, присел и, отдышавшись, сказал, что он не рыжий, что дальше не побежит, пусть дураки бегают, а он посидит на камне, и вознамерился было взгромоздиться на большой замшелый валун, наполовину вросший в землю, но тут глаза его округлились, он побледнел и, тыча пальцем в неглубокую, блюдечком, выбоину, прошептал побелевшими губами: "Кровь!" И так он это произнес, что оба застыли, как вкопанные, у этого обыкновенного с виду камня, от которого вдруг пахнуло таким могильным холодом, таким мраком, что они сразу вспомнили о недавнем убийстве, случившемся таким же вот осенним вечером, когда дядя Коля Сергеев подстерег на берегу дядю Сашу Барулина, с которым подрался накануне по пьяному делу, и застрелил его из ружья, а сам скрылся неизвестно где, и его разыскивала милиция... Выбоина в камне багрово отливала красным, и не оставалось никаких сомнений, что это, конечно же, кровь еще одной несчастной жертвы, и что дядя Коля, может быть, где-то рядом, в кустах, и, может быть, даже целится в них из ружья, ведь говорили же мужики, что ему нечего теперь терять... Рисунок Как их оттуда унесло и как очутились дома, поклявшись никогда и никому не раскрывать своей страшной тайны, оба тогда так и не поняли. В ушах свистел ветер, ноги едва касались земли, и только когда впереди показалось кладбище, а за ним колхозные мастерские и вытянутые в линию дома, еще темные и пустые в этот час, они перевели дух и, стараясь не глядеть на кресты за оградой, пошли хоть и быстро, но шагом. Вот тогда-то и договорились они никому ничего не говорить, но Христофор всем все разболтал, да еще наврал, что они видели гильзу от патрона и охотничий нож со следами крови. Он тогда смолчал и даже как будто поддакнул, а потом и сам незаметно для себя стал что-то прибавлять, с чем Христофор радостно соглашался, вспоминал на ходу новые подробности о страшном камне. Они даже договаривались туда сходить, чтобы на месте показать все, о чем с таким упоением говорили. Но вскоре зарядили дожди, потом повалил снег, рано замерзло, после школы ребятня расчищала на пруду лед и каталась на коньках, прикручивая "канады" и "снегурочки" к валенкам. У бедняги Христофора коньков сроду не бывало, и он терпеливо ждал, когда ему дадут прокатиться, хотя, сказать по правде, катался он, как худая девчонка, и ничего, кроме насмешек, своим появлением на катке не вызывал. Дядю Колю нашли по весне рыбаки. Он застрелился той же осенью, и труп его, лежавший на берегу глухого лесного озера, был, говорят, до неузнаваемости исклеван воронами. И схоронили его темной ночью на краю Нилушки в закрытом гробу. Об этом еще какое-то время с суеверным ужасом все говорили, а потом забыли, и если вспоминали, то как-то вскользь, не вороша подробностей. История с камнем к тому времени тоже забылась, и они с Христофором больше не вспоминали о ней. ...Шум в котле нарастал, пар валил сквозь все щели, в бане сделалось сыро и душно. И когда он ковшом стал отливать кипяток сперва в бидон, а потом в бак, пар заметался под потолком, обжигая своим горячим дыханьем и мешая работать. Жарко взмокла спина, пот струйками бежал за ворот, заливал глаза, и не было никакой возможности стереть его. Шаркнув ковшом по дну, он усмирил раскаленный котел ведром холодной воды и, согнувшись, выскочил на волю. Сердце трепыхалось под мокрой рубахой, в висках стучало и тюкало, он жадно хватал ртом холодный осенний воздух, пахнущий подопревшей картофельной ботвой, дымом и коровьим навозом. У соседей тоже топили баню, слышно было, как звякают за забором ведра, как плещется в колодце растревоженная вода... И теперь здесь все так же, как было когда-то. Еще висят в предбаннике порыжевшие, никому не нужные веники, притулилась в углу ржавая кочерга, лежит на лавке кусок хозяйственного мыла, похожий на обломок кирпича... Все здесь, как было, только жизнь незаметно выветрилась из этих прокопченных стен, оставив зачем-то безнадежно горький запах дыма. Вместо письма Ты помнишь ту тревожную мутную ночь, когда ветер гнал невидимые с земли тучи и влажно дышал в лицо? Вдали, за рекой, бесшумно полыхали немыслимо яркие костры, и на душе делалось неспокойно, будто исходила от этих костров какая-то тайная злая сила. Помнишь, как шли мы сухим, кочковатым полем, и жесткая, иссушенная дневным зноем трава стегала тебя по голым ногам? Что-то резкое, порывистое было в тебе в ту ночь, точно ветер гнал тебя, и ты не знала, куда и зачем понесет тебя дальше... Прищуренным немигающим взглядом смотрела ты на костер, который развели на краю поля, и отблески рыжего пламени плясали в твоих темных зрачках. Я не знаю, какой вихрь вдруг подхватил меня, но дальше мы оказались вместе... Было весело и жутковато от мысли, что все дога-дываются об этом, видя, как стараюсь я оказаться возле тебя, как ищу в темноте твою сухую горячую руку и, только легко коснувшись ее, успокаиваюсь и делаю вид, что случайно очутился рядом. Помнишь, как проди-рались мы сквозь ольховые заросли, путаясь в крапиве, которая нещадно жгла твои ноги? Ты вскрикивала, и в голосе твоем слышалось то же тревожное ожидание, которым полна была эта языческая ночь на Ивана Купалу, летевшая незнамо куда, как венок, пущенный по течению быстрой студеной речки. Ее невнятный, торопливый говор мешался с шумом ветра и беспокойным гомоном береговой ольхи, заставляя вслушиваться в него до холода в груди, до легкого озноба... Роняя искры, мимо нас пробежали деревенские пацаны с клочьями горящей пакли. Ветер гнал по темному небу стада туч, раздувал костры за рекой и глухо, рассерженно шумел, суля близкую грозу. Вдали уже посверкивало, пока еще слабо, безмолвно, но всюду уже разливалась глухая смутная тревога, и эта тревога непонятно как передавалась нам. Кругом были люди - много всякого народу собралось к костру, пылавшему в ночи как-то особенно бесстыдно и ярко. Хрипел и надрывался чей-то магнитофон, и ты без устали кружилась у огня, и движения твои были легки и плавны. Рядом с тобой я казался себе неуклюжим, неловким и все чаще отступал в сторону и смотрел на тебя долго и пристально, зная, что в темноте этого никто не увидит. Меня снова тащили в круг, я не противился, но к веселью был безучастен, и у костра видел только тебя. Помнишь, как танцевали мы под музыку старинного романса, и я говорил тебе, что вот ехал русский человек полтораста лет тому назад в бричке или в карете ранним утром по унылой осенней дороге, смотрел по сторонам, и было ему так же грустно, как грустно теперь нам, - значит, ничто в мире не исчезает, останется и эта ночь. Рисунок А ночь слабела, догорал подернутый пеплом костер, и уже не казались зловещими безликие тени, шарахающиеся от огня. Светало. Воздух сырел, сползал в низину туман, а над сизым от росы овсяным полем дрожала бледная полоска зари. Я вдыхал теплый воздух твоих волос и молчал. Не хотелось ни говорить, ни думать о том, что кончается ночь, догорает костер, что утром мне уезжать... Впереди еще был рассвет, еще тлели под пеплом угли, еще ветер зачем-то раздувал их, напоминая об ушедшей грозе, и они мерцали, шипели и потрескивали, как упавшие в траву звезды. Вечером ...А за окном стыл на ветру бедный монастырский парк с шапками вороньих гнезд на старых липах; выщербленная кирпичная стена с остатками чугунной ограды в проеме ворот скрадывала берег Волхова, заросший жалкими в своей покорной наготе кустами. По весне они окутывались легкой невесомой дымкой и загадочно светились вечерами, отражаясь в речной воде. Пахло илом, древесной и травяной зеленью, захлебывались трелями соловьи, и на душе делалось горько и неспокойно, точно тебя где-то ждут, а ты забыл, где. Какие это были вечера! Какие мысли и воспоминания гнали неведомо куда, какие желания вспыхивали, пропадали и снова вспыхивали, как лунные блики на воде! Пыхтя и отдуваясь, проплывал в текучей густеющей мгле буксир, обдав берега теплым запахом мазута и копоти и прошуршав в кустах вязкой томительной волной. И снова стихал и успокаивался Волхов, слышался чей-то смех, и шум засыпающего города накатывался, как шум далекого прибоя. Ночь становилась похожей на театр в ожидании спектакля. Еще закрыт занавес, и за кулисами слышны торопливые шаги, что-то там гремит и падает, в оркестровой яме нестройно и пугливо всхлипывают скрипки, звенят литавры и взлетает ввысь нежно тоскующий голос флейты, он зовет всех, кто еще ничего не забыл и кому дороги воспоминания об ушедшей юности. Юность всегда уходит, это старость приходит, но так и не успевает прийти, потому что все мы, даже глубокие старики, умираем, в сущности, молодыми, и не по нам ли это плачут навзрыд белые чайки, кружась над темной водой, и не нас ли разыскивают впотьмах хмурые, ворчливые дергачи, зовущие кого-то хрипло и устало: "Иди, иди..." И мы идем навстречу этому зову в пустоту и мрак сошедшей с небес ночи и пропадаем в ней по одному и возвращаемся только во сне, смущая своим внезапным появлением старых друзей и всех, кто нам дорог и мил в той навсегда исчезнувшей жизни, которая катится куда-то вдаль уже без нас. Уже без нас...